В декабре 1928 года из Болшевской трудкоммуны ОГПУ в Кемь, что на берегу Белого моря, прибыла комиссия с "особым" заданием. Ей предстояло забрать из "Соловков" сотню заключенных. Среди воров всех мастей, от "медвежатников" до "скокарей", Соловки пользовались широкой известностью. Полное название этого учреждения, расположенного на острове, в бывшем монастыре, было УСЛОН - Управление Соловецких лагерей особого назначения. Отправляли сюда только рецидивистов - закоренелых, с большим сроком. Бежать из Соловков было невозможно: вокруг море, самый ближний берег - в Кеми, за шестьдесят километров.
И вот возник смелый замысел: перевоспитывать заключенных новым методом. Молодая Советская Республика ставила грандиозный опыт, на который не осмеливалось ни одно западное государство, предлагало матерым преступникам, осужденным законом за грабежи и кражи, получившим долгий срок заключения, начать нормальную трудовую жизнь на свободе.
Что это означало? Если человека брали из тюрьмы или из лагеря со сроком отсидки три года или пять лет, то приговор не отменялся. Именно эти три года или пять лет он и должен был провести в стенах Болшева, как осужденный, однако работая в обычных условиях. Когда же кончался срок приговора, с бывшего преступника снималась судимость, он становился полноправным членом общества и мог навсегда распрощаться с коммуной и избрать себе местом жительства любую точку Советского Союза.
Летом того же 1928 года приехавший с о. Капри в Россию великий пролетарский писатель Максим Горький в сопровождении организатора Болшевской трудкоммуны Матвея Погребинского и нескольких воспитанников совершил путешествие в Соловки. Он хотел сам посмотреть на это гнездо "соловьев-разбойников", посмотреть, в каких условиях живут заключенные.
А вернувшись, горячо поддержал новое начинание, согласившись, что это лучший путь для искоренения преступности в государстве. Тогда же Погребинский договорился с начальником УСЛОНа о переводе первой партии заключенных, выразивших согласие поселиться в коммуне. Отобрали сто человек, и спустя полгода, в декабре, новая комиссия из болшевцев явилась в Кемь, чтобы перевезти этих людей с севера под Москву. Приехало их шесть человек во главе с воспитателем Смилянским, бывшим работником ОГПУ. В состав этой комиссии входил и я.
В Кеми находился распределительный лагерь, и первая партия, подготовленная к отправке в Москву, уже поджидала нас. Перед тем как принимать заключенных, Смилянский нас проинструктировал.
- Напоминаю вам, товарищи, положение весьма сложное. Принимаем... матерых жуликов. Сами знаете, вы такие же были. Когда расконвоируют соловецких заключенных, они почувствуют себя людьми свободными, и не исключена возможность, что кое-кто попытается и убежать.
- Положим, сейчас они не убегут, - сказал член комиссии Алексей Погодин. - А вот когда перевалим за Петрозаводск, выедем из Карелии, там уж смотреть надо в оба.
У нас в Болшеве ценили, уважали Погодина и с мнением его считались. Еще не так давно Погодин был известным "медвежатником" - брал несгораемые кассы, пускался на головокружительные авантюры. Человек он был начитанный, с интеллигентными манерами, хорошо одевался, холил свою рыжую бороду, аккуратно подстригал волосы с широкой плешью. Было ему уже далеко за сорок.
- Да уж нам ли не знать? - засмеялся я. - Сами хлебали тюремную баланду.
Мы оформили с начальством лагеря документы, а затем в наше распоряжение передали первую партию - девяносто восемь человек из ста: один заболел, другой в последний момент откасатся, поддавшись уговорам воров.
Нашу комиссию матерые жиганы встретили, как предателей. "Легавыми заделались? Авторитет хотите на нашей шкуре заработать? Купить задумали? В клоповник ваш не пойдем". И вслед еа жиганами такого мнения придерживалось большинство лагерников. В самом деле: все знали, что за спиной болшевской комиссии стоят органы ОГПУ. Однако всем заключенным осточертела воровская жизнь, параша в камере, голые нары, да только признаться в этом было нельзя. Какой же ты тогда "блатач"? Кто поверит в твое бесстрашие? И поэтому часть тех, кто дал согласие ехать в Болшево, так и объясняли оставшимся на острове дружкам: ""Хотим из Соловков вырваться". Другие проявили рассудительность и не скрывали, что хотят присмотреться к необычной коммуне. Между собой они рассуждали так: "Хуже-то, чем тут, не должно быть? Все-таки не в Белом море сидеть, Москва рядом". Но и эти держали про запас тот же выход:
"А не по нраву придется - сбежим". Действительно, что было терять людям, срок заключения которых колебался от трех до десяти лет?
Разве я и все члены комиссии не по таким же соображениям в свое время пришли в Болшево? Но как теперь наша шестерка отличалась от принятой партии заключенных! Я уж не говорю о том, что все мы навсегда порвали с прошлым, с содроганием вспоминали о судах, камерах, лагерных койках.
Разница была и внешняя. Все мы были в отличных костюмах, ботинках, хорошо пострижены, выбриты и держались с той уверенностью, которую человеку дает свобода, сознание своей нужности в обществе, прочное, обеспеченное положение. В Болшеве все мы хорошо зарабатывали, некоторые обзавелись семьями.
Конечно, у нашей комиссии среди освобожденных "соловьев" нашлись знакомые, друзья. Взял кто-то и меня за локоть, и я услышал окрик:
- Журавль! Ты?
Обернувшись, я увидел плотного красивого парня, глядевшего на меня умным, испытующим взглядом.
Губы его чуть-чуть улыбались.
- Студент! - обрадованно отозвался я и крепко пожал его сильную руку. К нам в Болшево? Я всегда считал, что у тебя хорошая башка на плечах.
Оба мы вспомнили свои старые клички.
- Фраером стал, - сказал он мне.
- Спрашиваешь! И ты таким будешь через год.
Фамилия "Студента" была Смирнов [Фамилия изменена], звали его Павел. Знакомство мы с ним свели по поговорке: не было бы счастья, да несчастье помогло - в 1925 году вместе сидели в Сокольнической тюрьме на Матросской Тишине, куда попали за неблаговидные дела.
Оба там работали в переплетной, были одногодками, москвичами. Мечтали тогда и он, и я об одном: скорее бы вырваться на волю и заняться прежним "ремеслом". Гордились, что мы "хорошие" воры, мол, не плохо бы "работать" на пару.
В те годы в Сокольнической тюрьме на Матросской Тишине у нас был еще один дружок - Миша Григорьев: отбывал с нами срок в одной камере. И я, конечно, сразу о нем спросил Павла:
- Не знаешь, где Мишка?
- Слыхал, будто на воле. А там, кто его знает. Может, сидит, как и я.
- Вот бы и его отыскать, - сказал я. - Перетянуть к нам в Болшево. Опять бы собрались все трое.
Но уже не "кандальниками" собрались, а людьми свободными, квалифицированными рабочими.
Тонкие губы Павла тронула легкая, еле заметная усмешка, он не ответил. Я заметил его усмешку, тут же смекнул: "Что-то держит на уме".
- Твердо решил завязать? - спросил я его в упор, как друга.
- Ты же видишь - еду с вами.
Опять на губах усмешечка.
Я понял, что мы хоть и "кореши" с Павлом, но много воды утекло с тех пор, как сидели на Матросской Тишине, и теперь он смотрит на меня, как на "легаша". В самом деле, сколько минуло лет, как мы не виделись? У него, небось, не одна новая судимости появилась? Вот в "Соловках" загорал. Я сам не так давно отбыл наказание тут же на Белом море. Оба повзрослели, укоренились в своих взглядах, а дорожки-то круто разошлись. По сдержанности, по скованности движений я чувствовал, что Павел свободным себя сейчас не считает. Дескать, из заключения он отдан под конвой, и вот теперь его должны вести в новый лагерь под Москву.
- Дружка нашел? - спросил меня Смилянский:
от него не ускользнула наша встреча. - Как у него настроение? На уме, говоришь, что-то держит? Следи.
Отдаю под твою ответственность.
Я и без наказа Смилянского решил не спускать глаз с Павла. Когда-то мы крепко сошлись, и мне было бы жаль, если бы он не поверил в то, что можно начать совсем новую жизнь, и попытался бы убежать с дороги. Себя я чувствовал, как человек, который уже совсем тонул, захлебывался и был схвачен за волосы, вытащен из водоворота на песочек, ожил. От души я желал и всей партии освобожденных сбросить груз прошлого и стать на трудовую дорогу. Особенно, конечно, людям, которых знал, корешам по прошлой горькой жизни.
- Какой у тебя был срок? - спросил я Павла.
- Красненькая.
- Ого! - покачал я головой. - Ничего.
"Красненькая", или "червонец", это было десять лет заключения, крайняя мера перевоспитания в ту пору. Если преступник не исправлялся и после такой "строгой изоляции", вновь начинал воровать, грабить, то за очередное "дело" следовали "три золотника свинца", как говорили блатные. Закон гласил так:
упорно не хочешь работать, как все граждане Советского Союза, вредишь? Значит, ты враг и пощады не жди.
От Кеми идет железная дорога. Нам были предоставлены два пассажирских вагона. Мы погрузили партию и... прощай, Белое море, святой Соловецкий монастырь, железные решетки! Поезд покатил нас в Петрозаводск - столицу Карелии.
- Все! - подытожил кто-то. - Теперь мы уже не "монахи"!
- Но и не вольные птахи!
Видно, мало кто из будущих коммунаров верил, что он свободен.
Для начала мы хорошо накормили всю партию освобожденных. Каждому выдали по буханке белого хлеба, по целому кольцу колбасы; ешь от пуза, поправляйся после тощих тюремных харчей, почувствуй сразу то, что с тобою произошло. Вагон наш покачиватся, все девяносто восемь человек сидели, ели, пили чай, оживленно разговаривали. За окном бежали заснеженные ели, березы, бревенчатые избы, высились сугробы, в окошки заглядывало солнышко.
Мне приходилось мотаться по всему вагону, подсаживаться ка скамейку то в одном купе, то в другом, завязывать беседу, отвечать на сотни вопросов о Болшевской трудкоммуне. Освобожденные интересовались буквально всем: какое общежитие, приварок, условия работы на фабриках, оплата труда. Чаще ж всего спрашивали, сильная ль охрана.
- Смотря по человеку, - отвечал я весело. - У кого совесть есть да еще умишко в черепной коробке - сильная. Не убежит.
- Ну, конечно, - кивнул Смирнов, сделав вид.
будто вполне поверил мне, и подмигнул соловчанам. - Коммуна ОГПУ и ни одного агента с винтом [Винт - винтовка]? Птички летают?
- Точно.
Вокруг хохотали, считая, что я ловкач и остряк.
Часа два спустя ко мне подошел Смилянский. Воспитателей своих мы, коммунары, любили. Многие были участниками гражданской войны, настоящими коммунистами. С нами воспитатели держались и как наставники, и как старшие товарищи. Смилянский был высокий, черноволосый, с быстрым, проницательным взглядом черных глаз, четкими движениями: в нем чувствовалась военная выправка. Носил он костюм защитного цвета, хромовые сапоги, всегда отлично начищенные.
- Корешок-то твой, Николай, в самом деле что-то задумал, - сказал он мне. - Сейчас ко мне тут один паренек подходил. Говорит: Смирнов почти ничего не ел, а хлеб и колбасу спрятал под подушку своей постели. Он на второй полке едет. Не зря, а?
- Точно, - не задумываясь ответил я.
- Все с удовольствием подзаправились. Понимаешь? Идем-ка к нему.
- Только, Ефим Павлович, не надо показывать, что мы заподозрили. Я Павла хорошо знаю. Очень волевой. В блатном мире у него высокий авторитет. Он домушник, семь судимостей, на воле тысячами ворочал. Что решил, то сделает!
Как бы прогуливаясь, мы со Смилянским вошли в купе, где ехал Павел Смирнов. Там мы застали Алексея Погодина: в руках у него была буханка хлеба и кольцо колбасы. Все это приношение он протянул Смирнову.
- Ты чего это не ешь? - спрашивал Погодин. - Думаешь, до Москвы больше кормить не будем? Поправляйся.
Павел густо покраснел и быстро, проницательно глянул на Погодина, на меня, воспитателя.
- Зачем мне? - сказал он, улыбаясь, спокойно, чуть разведя руки. Просто аппетиту не было. Сами понимаете... большое возбуждение. Я и сунул колбасу под подушку. Через часок сяду и наверну.
А глаза его - зоркие, холодные, сказали: следите за мной? Ловите? Не на простачка напали.
И я окончательно убедился: Павел задумал побег из поезда.
Наступила ночь, я прилег в своем купе на нижнюю полку, заложил руки за голову. Поскольку весь вагон был занят соловецкими "пассажирами", двери с обоих концов заперли на ключ, так что ночью из них едва ли кто мог сбежать на остановке. Можно было спокойно отдохнуть до утра, но мне не спалось. Как за подмороженным окном мелькали ели, редкие огоньки деревень, так и передо мной мелькала моя пестрая, беспокойная жизнь. Давно ли я сам был в положении моего старого кореша Павла Смирнова?
Сам я москвич, детство провел на Проточном гереулке у Смоленского рынка: до Октябрьской революции здесь всегда ютилось мелкое ворье, бродяги, пропойцы. Рядом находился Рукавишниковский приют, который вернее было бы назвать тюрьмой для малолеток. У меня там было полно дружков. С ними я шнырял по толкучке, приучился воровать. Только что кончилась гражданская война, в стране свирепствовала разруха, работу найти было негде, подростки моего возраста безрезультатно околачивались на бирже труда. А соблазнов было много, в стране разрешили частную торговлю, магазины, палатки были завалены костюмами, отрезами материй, сластями, нэпманы раскатывали на рысаках, старые барыни вынули запрятанные браслеты, серьги, из ресторанов зазывно звучала музыка. Новоиспеченным буржуям можно нас грабить, а нам их нельзя?
Так я попал в тюрьму на Матросской Тишине и как несовершеннолетний отсидел недолго. Тут я познакомился с настоящими "мастерами отмычки", выйдя, стал воровать с ними в компании и получил новый срок. Судимости шли одна за другой, и наконец я был выслан на Мяг-остров в Белом море, недалеко от Соловков. Я понял, что следующий мой "срок" будет "красненькая", "червонец", а там на очереди встанут и "три золотника свинца".
И в августе 1927 года, вернувшись из очередного заключения в Москву, я глубоко задумался: как же мне жить? Кривая дорожка к добру не приведет.
А что делать? Поступить на работу? Кто возьмет такого ухаря, как я? Старых дружков на Смоленском рынке я не нашел, из разговоров узнал, что большинство их в заключении, а часть в Болшевской трудкоммуне ОГПУ. "Трудкоммуна"? Это было большой новостью. И когда мне сказали, что там находится и мой старый "кореш", вор, бывший приютский из Рукавишниковского Илюха Петров, я решил проведать его, понюхать, что же это за коммуна? С чем ее едят? Ведь мне уже стукнуло двадцать два года, пора было окончательно решать, кем быть.
Адреса точного я не знал, слышал только, что ехать надо всего с полчаса, с Ярославского вокзала.
Так добрался до Подлипок, и тут мне люди подсказали сойти.
Помещалась коммуна в лесу, в бывшем имении "шоколадного короля" Крафта, после революции сбежавшего за границу. Избы соседней деревеньки Костино заметно начали теснить новые просторные бараки, где жили коммунары. Я сразу встретил целую кучу старых друзей. Илюху Петрова, который уже был мастером машинного отделения обувной фабрики и поразил меня отличным костюмом, новенькими ботинками; Ивана Бунакова, Николу Андреева, Сашу Дуленкова по кличке Егоза. Все они обрадовались мне и усиленно стали советовать кинуть якорь в Болшеве.
Я засмеялся:
- Хохлы говорят: "Це дило треба обмозгуваты".
Я возьму бутылочку, посидим и подумаем.
- Отставить, - засмеялся Илюха Петров. - Бутылочка у нас не пройдет. Тут сухой закон, как в Америке. Понял, Коля? И если к нам поступишь, то имей в виду: клюкнешь - выгонят.
Вот какие тут порядки? А что? Не так и плохо. Понавидался я за воровские годы и пьянства, и разврата, и грязи - глаза б не глядели! Эна как выглядят мои старые приятели: чистенькие, веселые, ходят, не оглядываясь, что "мильтоны сцапают". Клуб у них свой, столовая, светлые общежития, работают на фабриках как свободные люди. Охраны - никакой.
И я решил зацепиться в Болшеве. Примут ли вот только? Старые дружки сразу стали хлопотать, потащили меня к управляющему коммуной и первому ее воспитателю Сергею Петровичу Богословскому. Тот выслушал нас спокойно, не перебивая, и за это время я поймал на себе несколько его внимательных взглядов.
Потом он коротко сказал:
- Что ж: в пятницу на общее собрание. Как решат коммунары.
Разговор этот состоялся во вторник, а пока Саша Егоза с разрешения руководства взял меня под свою ответственность и на полное содержание. Мы спали "валетом" на его койке, делили на пару обед и ужин в столовке, конечно, просили у повара добавки.
В пятницу меня представили общему собранию. Надо сказать, что я сильно волновался. В зале длинного одноэтажного клуба, похожего на барак, сидело человек шестьсот парней, девушек - все бывшие обитатели тюремных камер, а теперь работники обувной, лыжной, трикотажной фабрик. Почти все с татуировкой на руках, а то и на груди.
Председатель приемочной комиссии предоставил мне слово. Я вышел на сцену, глянул в зал и как ослеп: ну и народищу! Тысяча глаз! Рассказал о себе, как сумел:
- Из рабочей семьи сам. Отец, мать малограмотные. Отдали меня в начальную школу, ну... в третьем классе на второй год остался и бросил. Двенадцать лет мне было, определили "мальчиком" в контору к итальянцу Пеплу на Басманной, дом 4. Надоели тычки, подзатыльники... стал околачиваться на Смоленском рынке. Дружков завел с Рукавишниковского приюта, вот Илюху Петрова, Егозу... вместе с горки на "дно" катились. Поступал на биржу труда, да ведь безработица...
Я стоял весь мокрый и почему-то сжимал и разжимал пальцы рук. Из зала мне задали несколько вопросов: интересовались, в каких тюрьмах сидел, по каким делам.
Потом выступили два поручителя, дали мне характеристику.
- Я Журавля знаю еще с Рукавишниковского, - сказал Илья Петров. Соседями жили, вместе на Смоленском рынке у барынек золотые часики снимали, срывали бриллиантовые брошки, серьги. И вор был хороший и кореш. Три судимости, последний срок отбывал на Мяг-острове, в Белом море. Я с Николаем говорил, он хочет, как и мы, стать на честный путь. Поручаюсь за него.
- Подходит! - выкрикнул кто-то. - Свой.
Общее собрание постановило принять меня в коммуну, и я должен был дать "присягу", или "клятву", обязательную для всех поступающих. Вот что я должен был делать, став воспитанником:
I. Безоговорочно поставить крест на прошлом.
II. Неукоснительно выполнять внутренний распорядок коммуны и поддерживать дисциплину.
III. Старательно работать на производстве и быстрее освоить какую-нибудь квалификацию.
IV. С осени поступить учиться в школу и получить среднее образование.
V. Не употреблять спиртного, наркотиков и не играть в карты.
В последнем пункте заключалась вся жизнь блатных на воле и даже в тюрьме, в лагере, поэтому на него обращалось особое внимание. Каждого предупреждали: неисполнение его влечет за собой исключение из комнуны.
Для меня началась совсем новая жизнь - трудовая жизнь. Большинство моих старых друзей работали на обувной фабрике, поступил туда и я. Поставили меня в заготовочный цех на подсобные операции. На работу я накинулся с жадностью. Подумать только:
мне, вору, завсегдатаю тюремной камеры, дают возможность жить честно, на воле, бок о бок е корешами.
Не сказка ль? Да и хотелось накопить деньжонок, приодеться.
Когда не хватало работы в заготовочном цехе, я бежал в машинное отделение на "закрытие шва", так как на этой операции постоянного рабочего не было.
Первые три месяца мы работали в коммуне бесплатно, погашая долг за спецовку, общежитие и питание, что нам давали "в кредит" с первого же дня поступления. А потом уже начислялась зарплата. Через год, к отпуску 1928 года я получил на руки кучу денег, сразу купил отличное драповое пальто, три костюма и стал "богатым женихом". Я и в самом деле уже приглядывал себе невесту.
Старательность мою заметили, зачислили в актив коммуны, поручили организовать библиотеку: привести в порядок журналы, брошюры. Я стал в тупик. Что с нппи делать? Переплести, что ли? Раньше в нашем доме не было ни одной книги, и я к ним не тянулся.
Я даже не знал, что такое художественная литература. Признаться воспитателям было стыдно, пришлось засесть за чтение. Я уже поступил в коммунскую вечернюю школу, учился старательно. Трудно было, да куда денешься? Характер у меня общительный, я люблю быть на людях - и меня выдвинули помощником заведующего хозяйством. В чем это для меня выражалось? В моем ведении оказался прием, встреча новых коммунаров: я их оформлял, водил в баню, выдавал одежду. А затем ко мне перешла и столовая.
И вот тут-то подоспела командировка в Соловки:
прием новой партии. Коллегия ОГПУ все шире ставила смелый, единственный в мире опыт - перевоспитания бывших заключенных в свободных условиях.
Чтобы обеспечить всех работой, в коммуне расширялись фабрики, строились новые корпуса. Выло отмечено, что производительность труда у нас в Болшево значительно выше, чем в тюрьмах и лагерях. И теперь Смилянскому и нашей комиссии надо было постараться, чтобы среди этих ста, вернее, девяноста восьми, "пассажиров" не было никакого отсева. Тем более мне хотелось сохранить, поставить на верный путь старого друга по Сокольнической тюрьме Павла Смирнова.
Я видел: он настолько закоренел, настолько далек от мысли о честном труде, что с ним нужно провести большую работу. А разве не так же было почти со всеми обитателями Болшева? Терпение тут надо да терпение.
А поезд наш бежал и бежал, в окно смотрел полный месяц, мелькали заснеженные ели. Утром вагон наполнился говором, смехом: все "соловьи-разбойники" оказались на местах.
Павел Смирнов участия в разговорах почти не принимал, ходил задумчивый, настороженный. Он со всеми пил чай, поел хлеба с колбасой, и все-таки у него еще остался изрядный запас. "Объелся", - объяснил он с показным добродушием. Подолгу стоял у окна, жадно смотрел на дорогу.
- Кончилась карельская земля, - сказал я, подойдя. - Скоро Ленинград. У тебя есть там дружки?
Павел изменился в лице, глянул на меня пронзительно.
- А что?
- Так просто. Ведь нашей бражки, воров везде хватает. Наверно, и в Ленинграде кое-кто ошивается, поискать бы, так нашел. А? Мы тут будем часов десять стоять, переведут на запасной путь, а потом вагон наш прицепят к московскому поезду. Если хочешь, пойди в город, погуляй.
Что мелькнуло в глазах Павла: злость? Недоверие? Он стиснул зубы, нахмурился и вдруг принял равнодушный вид. Сказал с деланным смешком:
- Понятно, корешки бы в Ленинграде нашлись.
Знавал я тут кое-кого... адреса даже свои давали. - Он вдруг в упор глянул на меня, холодно произнес: - Только я в город идти не собираюсь. На перрон не хочу сходить. Отдохну. Никак не высплюсь.
Он повернулся и ушел в свое купе.
"Что такое? Почему Павел разнервничался?" Ответа на этот вопрос я не нашел, решил смотреть за ним еще зорче.
В Ленинграде Павел так и не вышел из вагона, большую часть стоянки пролежал на полке.
Вагон наш прицепили к московскому поезду, и мы поехали дальше. Вечером мы с Павлом разговорились совсем по-дружески, и он мне рассказал, когда и за какое "дело" попал в строгую изоляцию на Соловки: брал с товарищем в Москве магазин богатого нэпмана.
Их поймали.
- Полгода отсидел в одиночке, потом перевели на общий режим. Десять лет надо было в Соловках коптить небо. А? Вся молодость пройдет. Не по мне это.
Павел внезапно замолчал, словно не желая высказывать всего, чего хотел.
- Красненькая - срок большой, - сказал я. - На Мяг-острове два года отбывал и то не чаял, когда Большую землю увижу. Отсюда ведь не убежишь. Море. Маяки, катер патрульный.
- Ну это как сказать, - самолюбиво проговорил Павел. - Кто смел, тот два съел.
И, словно спохватившись, не сказал ли чего лишнего, переменил разговор, продолжал с веселой словоохотливостью.
- А в Соловки к нам Горький приезжал с Погребинским.
- Видал ты их?
- Спрашиваешь! Я ведь в типографии работал.
Одним из шефов клуба считался. И в этот день стоял на контроле. Горького я сразу узнал: высокий, худой, в кепке. Думаю: "Спрашивать у него билет? Неудобно". А он уже подошел, глянул на меня и положил руку на голову. "За что сидишь?" Глаза с голубинкой, прямо в душу глядит, бас глуховатый, окает.
Я ему: "За магазин". Он засмеялся. "Решил в нем похозяйничать? Сколько лет срока?" Я сказал: "Червонец". Он и брови поднял. Вздохнул. "Ничего. Еще молодой. А хозяином человека на земле труд делает".
И прошел дальше. Что потом в клубе делалось! Редкий из заключенных Горького не читал. "Челкаш".
"Емельян Пиляй". Кричали: "Ура! Наш босяцкий писатель!" Выступали с поздравлениями. Потом о нем остроту пустили.
- Какую?
- Один заключенный другому говорит: "Слыхал, Горький в Соловки приехал?" А тот ему в ответ: "На сколько? На десять лет?" Передали эту остроту Горькому, он засмеялся: "Я так долго ни на одном острове не жил".
- Алексей Максимович и у нас в Болшеве был, - сказал я. - Ну, а как ты в эту партию попал?
- Это уж после ваша комиссия приезжала. Овчинников ее возглавил. Знаешь, конечно? Бывший ширмач. Записывал желающих работать в коммуну. Я и попросился.
- Решил завязать?
Спросил я словно бы невзначай и тут же стал закуривать. Я не глядел на Павла, но по большой паузе, которая за этим последовала, понял, что он меня раскусил.
- Ты, Коля, как следователь разговариваешь! - засмеялся он, и смех его был неискренним. - Ну, как заключенные смотрели на вашу комиссию? "Легавые приехали". Кому охота годами из-под замка "любоваться" на Белое море, слушать крики чаек? Вот и записывались.
"Так и увернулся Пашка от прямого ответа, - мысленно засек я. Освободиться захотел. А для чего? Чтобы работать в Болшеве или убежать на волю?"
- Сказать по совести, я не верил, что меня возьмут в коммуну, продолжал Павел. - "Красненькая".
Кому я нужен с таким сроком? И вот не так давно, осенью, приходит Мишка Сопатый, сосед по камере.
"Новость для тебя, Пашка, закачаешься!" Я: "Какая?" Сопатый: "Спляши сперва". Дело во дворе было. Я вдарил "сербияночку", он остановил. "Нет. На воротах пляши". Пришлось мне лезть на перекладину, притопнул разов несколько ногой. И тогда Сопатый:
"В Москву едешь. Сам видал тебя в списке". Всю ночь не спал, думал: "Неужто возьмут? Вдруг вспомнят:
красненькая? И вычеркнут".
- Нет, мы берем всяких, - подтвердил я. - С блатом пора кончать, Паша. Терпение и труд все перетрут. Жалко Мишки Григорьева тут нету, я бы и его забрал.
Поезд пришел в Москву. Перебрались мы на Ярославский вокзал, и тут выяснилось, что двое из партии исчезли.
- Бежали гады, - подытожил кто-то с веселой усмешкой.
- Дураки, - спокойно сказал Алексей Погодин. - Куда денутся? Сколько вор ни ворует - тюрьмы не минует. По себе знаю, а уж я умел концы прятать. Да и вы знаете. И знаете, что с каждой новой судимостью сроки закатывают все большие. А в Болшеве жили бы как люди.
Сперва на лице Павла Смирнова я заметил веселую улыбку. После слов Погодина он удивился и как бы задумался. Видно, он ожидал, что за сбежавшими тотчас организуют погоню, а тут лишь плюнули в след.
"Дураки!" Вот и все.
Через полчаса на дачном поезде добрались до Болшева.
Как зорко смотрел Павел Смирнов, когда высыпали из вагонов на деревянную платформу и, выстроившись парами, пошли через лесок в коммуну! Он все озирался по сторонам. Впрочем, не один он осматривался подозрительно. "Охрану ищут", поняли мы, болшевцы: в свое время и мы сами не верили, что бывшие заключенные, "каторжники" живут тут совсем вольно.
- Потерял чего? - спросил я Павла с невинным видом.
- Чего мне терять? Просто... интересуюсь местностью.
Один из партии не вытерпел:
- Ну где ж колючая проволока? Легавые?
- Соскучился? - усмехнулся Смилянский.
Комиссия наша не могла удержаться от смеха.
Особенно вчерашние заключенные были поражены, вступив на территорию коммуны. Встретил нас весь коллектив со знаменами, музыкой: в Болшеве уже был свой духовой оркестр. Затем дали хороший обед и в клубе состоялся торжественный вечер. Самодеятельность у нас была отменная: свои художники, поэты, танцоры, свой большой хор.
- Ну как? - спросил я Павла, когда мы вечером пошли в общежитие спать.
- Агитировать у вас умеют здорово, - неожиданно ответил он.
Весь этот день он далеко от бараков, клуба не отходил, хотя я и предлагал ему прогуляться в лесу.
И по-прежнему ко всему зорко присматривался.
Наутро партию прибывших провели по цехам конькового завода, лыжной, обувной, трикотажной фабрик, на которых работали коммунары - познакомили с производством. Здесь они лично убедились, где и кто "вкалывает" из их знакомых болшевцев. В каждом цехе управляющий коммуной Богословский спрашивал новых воспитанников:
- Кто бы хотел здесь работать?
И те, кому нравилось, заявляли: "Я". Остальные проходили дальше. Кто оставался в кузнечном, кто в столярном на лыжной фабрике, кто в заготовочном на обувной. Павел Смирнов облюбовал себе механический цех. До этого он не проявлял ни к чему интереса, а перед револьверным станком остановился пораженный.
"Железо железо режет!"
Из-под резца мягко, будто сосновая стружка, бежала металлическая лента, маслянисто блестела эмульсия.
"Здорово!"
- Останусь тут, - заявил он.
Правда, когда его на следующий день подвели к станку, он отскочил в сторону. "Еще руку оторвет".
Затем стало стыдно: ведь считал себя смельчаком.
"Иль не справлюсь? Должен".
Он стал осваивать станок.
Я часто виделся с Павлом, беседовал, помогал, чем мог, подбрасывал деньжонок. Через три месяца новоприбывшая партия отработала "кредит" и перешла на сдельщину: тут уж заработок стал зависеть персонально от каждого. Из получки удерживали всего 34 рубля : за общежитие, питание, остальное - в карман.
Станок Павел освоил быстро, к инструменту относился бережно, трудился старательно и стал копить деньги. "Хочу приодеться", пояснил он мне. Желание было законное, я сам так поступил и... однако не поверил ему. Взгляд Павла по-прежнему оставался настороженным, он часто морщил лоб, что-то обдумывал, бродил один по лесу. Несколько раз я пытался вызвать его на "откровенный разговор", и все напрасно.
"Ходит с камнем за пазухой", решил я и удвоил к нему внимание. Павла уже приметили в цеху, хвалили, зарабатывал он все больше и больше.
Перейти к ЧАСТИ 2Скачать книгу